Жизнь в Венеции

Душевная искренность и трогательный лиризм начинаются уже с первых, благодарных строк этой необычной книги. Автор «Следов на воде», художник Екатерина Марголис, упоминает всех, кто «бережно помогал спускать корабль на воду» — от безымянного, но безусловно близкого человека, подарившего ей этот город «раз и на всегда» до пышнославной бабушки Марины Густавовны Шторх (Шпет). Совершенно очевидно, что книга очень дорога, ее строили долго и трепетно, сверяясь с мнением множества близких и далеких друзей, обитающих не только в «Фейсбуке». Кроме всего прочего, в ней также представлены живопись, графика, фотографии, типографические композиции и объектные инсталляции автора

Начинается книга тревожно, стихотворением Викрама Сета «В маленьком садике в Венеции», задающего, тем не менее, глобальный ритм и всеобщую полифонию проекта: водного, биографического, туманного: «Сегодня я проверяю, / удалось ли выжить / Здешней флоре, порученной мне столь опрометчиво». Словом, «молча кормлю кота, поливаю кактус», как у «Бумбокса».

Хотя акустика здесь, конечно же, другая. Поскольку следом за ответом адресату идут слова — в столбик, из учебника, из личной жизни оказавшихся в городе на воде, построенном из воспоминаний о других городах — сухопутных, детских, ни на что не похожих мегаполисов среднего школьного возраста и позднейших потемкинских деревень воображения. «Когда человек умирает, изменяются его портреты» — Ахматова. «Интересно, это правда? А когда человек умирает? ты знаешь? я — нет. Какая весна на московских улицах!» И вот эти самые «московские улицы» все время возвращают к знакомым созвучьям местной полистилистики той же Искренко, у которой пиджак на люстре и рюмка тонет в маринаде над Алазанскою долиной: «Она читает по-английски / Она мороженое лижет / Она его почти не слышит / Какие ноги у нее».

И далее следует ожидаемая в данном случае игра слов, то есть, игра в слова, которая недаром приютилась и разыгралась в части первой, озаглавленной «На полях дней». Здесь, естественно, пена: лингвистическая, интертекстуальная, наконец, метагеографическая. «Поле — одна из форм материи, характеризующая все точки пространства и времени и поэтому обладающая бесконечным числом степеней свободы», — убеждена автор, и в этом ей не откажешь, поскольку дальнейшее словотворчество зиждется не на манжетах личной истории, а в полноводной стихии повседневного бытия, перекликающегося с мировым, конечно же, временем и пространством. Короче, Пастернак и немного нервно.

Итак, вначале было поле: белое, девственное, но не невежественное, а скорее, дородовое, если мыслить в координатах будущего поэта. Опять-таки, в объятьях семейной топографии. И с одной стороны, «девочка подолгу стояла у калитки, вглядывалась в поле, словно выманивая свою судьбу из белого листа за воротами», а с другой, тут же, под рукой был и стол, и дом, то есть, «мой пододеяльник — это и письмо, и карта, и ландшафт», — отмечает вехи на пути будущий автор и нынешний нарратор былых снов и волнений коммуналки в Брюсовском переулке.

Все правильно, «Следы на воде» — это биографическая сага о форсунках, сквозь которые продуваются капилляры памяти, обосновавшейся на всех семи холмах безводной пустыни прошлого. Причем — столетия, завязавшегося больничным узелком в своих застойных, говорят, 70-х годах. Но как бурлила тогда жизнь! Как она мирволила, журила, словно бы и не Пастернак, а другой, еще не отмеченный мемориальной доской на глухой стене Литинститута, вдыхал ее аромат на ближайшей троллейбусной остановке. «Пахло елкой и мандаринами, — узнаем мы из «Следов на воде». — Пахло так, как будто никакой советской власти не было и быть не могло. Как будто белый снег не заносил братские могилы, как будто в одной из них не лежали смерзшиеся кости нашего расстрелянного прадеда-философа Густава Густавовича Шпета, как будто белый флаг не развевался над человеческими судьбами и судьбами целых семей и народов, как будто по ночам не стучали печатные машинки и не печатали на папиросной бумаге самиздат, как будто белый кефир не разливался по серому подземному переходу, как будто каждый шаг вне дома не был пропитан враньем и позором. Как будто улица Горького и впрямь была Тверской, как ее называла бабушка».

И как будто, добавим, «Эрика» не брала семь копий, разлетающихся папиросными тенями по заснеженной Отчизне чтецов, льстецов и прочих троллей, живущих «на полях стихов к роману». Среди которых попадались знакомые. «Скукоженную, кутавшуюся в шаль молитвенно называли «Надежда Яковлевна» и добавляли вполголоса «Мандельштам»; бородатого с палкой шепотом — Копелев; про горбоносую говорили, что она сестра Цветаевой, которую детское воображение рисовало как цветочную фею».

И эта — детская — часть книги Марголис, наверное, самая интересная. Не только цветочные феи и прочие карлики дворянского детства, притаившегося в хмуром советском королевства, шастали в то время закоулками всенародного забвения. Случалась также Ахмадулина, которой дети самозабвенно наврали с три короба в ее будущие стихи. Ну, а как не наврать? «В городе мы бывали редко, и улица Горького звучало так же волшебно, как Нью-Йорк», — оправдывается автор книги. Разве у Ахмадулиной не про это? «Живите в Москве», — увещевал всех нас Пригов перед тем как помереть, и вам обрящется!

А чего же обрящется? Уж точно не высокое пионерское звание, как продолжает свой рассказ автор. И пускай «папу в лучшем случае выгонят с работы (беспартийный и к тому же еврей!)», зато книжка продолжится, и потом, можно просто завернуть за угол, и окажется, что в соседнем доме живет Юдифь Матвеевна Каган. «Та самая легендарная — знаменитый переводчик, филолог-классик, биограф Цветаевых, дочка философа Невельской школы Матвея Исаевича Кагана, ученица А. Ф. Лосева». Та самая, на чай к которой «из соседнего подъезда заходил Сергей Сергеевич Аверинцев». Но нежно любимая родня автора не забывается в этой именной метелице, и все остаются живы-здоровы. Даже слушая «Би-Би-Си»: «Сахаров рассказал, что в 10 вечера неожиданно пришли электрики и гэбист — поставили телефон. Гэбист сказал, чтобы около 10 часов утра ждали звонка. Позвонил Горбачев. С. и Б. получают разрешение вернуться в Москву».

А дальше жизнь девочки-подростка заканчивается, поскольку следует чаемая остановка в пути, хоть и не в пустыне. То есть там, где, как правильно все поняли, Бродский гасил сигареты о сырой пол, не вставая с кровати в гостиничном номере. И заканчивается не в последнюю очередь потому, что «приезжающий в Венецию путешественник оказывается или на вокзале, или на пьяццале Рома — последнем оплоте современного механизированного мира». И вот уже плывут юркие вапоретто вдоль кружевных фасадов палаццо, и на биеннале «от современного искусства, VIP, коктейлей и презентаций рябит в глазах, а в душе возникают помехи». Тут уж не Льва Копелева читать, а венецианскую мистерию Андрея Тургенева (Славы Курицына) под названием «Чтобы Бог разорвал тебя изнутри на куски».

Но стоит продолжить читать «Следы на воде», приняв на веру склеенную на скорую руку топографию детства, юности и прочих упругих координат, ведь «знакомый канал, по которому неторопливо текут ваши мысли, и маленький мостик сознания, соединяющий два берега вашей жизни, и рябь на воде, и знакомые лица местных жителей — разве это не те люди, которых вы знаете с детства?» Тому же Пригову, вспомним, правда, уже в «Моей Японии», прибывшему на место, тут же померещился упомянутый Курицын в кимоно, но без сакэ, потому что это был не он. Стоит ли требовать вящей идентичности от юного автора венецианских строк!

И уже не запах гренок на коммунальной кухне разбудит нас в последующих главах, а голос бабушки Антонио в телефонной трубке: «Синьора, вы помните, что мы с вами условились в десять часов?». Мы помним, мы все конечно, помним. И хоть Антонио, само собой, не Мачадо, и пускай даже не зря разночинцы рассохлые топтали сапоги, но за прежним детством автора, так и не посвященной в пионеры, мы, чур, не будем плакать, жаловаться, цыц. Поскольку всюду, как водится, жизнь, и даже в Венеции, бывает, зазвенит будильник, и «народ в лавках засуетится, школьники зашлепают по лужам, прохожие зацокают по настилам, а старушка-соседка, нарезвившись вдоволь, незаметно откупорит пробку».

И начнутся у автора книги все те же знакомые будни: царапанье офортов для выставки, посещение книжных, художественных и перплетных мастерских и прочая увлекательная, рукодельная жизнь художника и ее нескучные родительские будни в городе на воде: «У первого же моста Саша увидела неторопливо плывущий совсем недалеко от берега башмак. Новенький, на толстой подошве. Вслед за ним из-под моста выплыл и его правый брат».

И подобных трофеев из города стеклодувов, городка-табакерки и столицы мокрых стихов, дворцов и чужих башмаков, в этой книге немерено. Жаль, конечно, что северные дворяне больше не вернутся, и из стихов здесь только Кенжеев, но что поделать, ведь «в этом городе столько завитушек, резных окошек, пилястр и капителей, что поневоле начинаешь стилизоваться». И хоть набившая перестроечную оскомину «Смерть в Венеции» здесь вовсе не метафора, и горьких страниц в книге Марголис немало, но жизни здесь больше. Живой, яркой, не стилизованной.

Екатерина Марголис. Следы на воде. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 400 с.

Источник новости

Читайте также: